Парадокс современного мира в том, что демократизация общества, по иронии судьбы, приводит к утрате избирателями влияния и возникновению социального неравенства. В то же время глобализация освободила элиты, но лишила их легитимности и способности управлять.
Сегодня во главе большинства стран мира стоят выборные правительства. Генеральные директора крупнейших банков и международных корпораций, как правило, – лучшие, умнейшие и талантливейшие люди, окончившие с отличием один из ведущих университетов мира. У граждан выше уровень образования, они лучше информированы, их права надежнее защищены, и они способы сопротивляться авторитаризму государства больше, чем когда-либо прежде. Политические и деловые элиты разношерстнее, нежели прежде, с точки зрения этнического, гендерного, расового и классового состава, но теснее связаны между собой и гораздо однороднее в том, что касается культурных вкусов и представлений о способах управления государством. Но ни развитие демократии, ни успех меритократов не снижают растущего беспокойства широкой общественности по поводу того, что функционирование рыночной экономики не соответствует ожиданиям, она не отличается эффективностью и стабильностью, политическая система не корректирует огрехи рынков, а экономические и политические модели несправедливы в своей основе.
Что привело к нынешнему кризису: недееспособность демократических режимов или провал меритократических элит?
РАЗВЕ ЭТО ДЕМОКРАТИЯ, ГЛУПЫШ?
То, что более века тому назад было справедливо в отношении монархии, – «это очевидная форма правления, [потому что] в отличие от чего-либо другого она понятна большинству человечества», – ныне в полной же мере можно отнести к демократии. Демократический идеал царствует безраздельно, и воля народа, выраженная в свободных и справедливых выборах, считается единственным реальным источником легитимной, законной власти. В XXI веке демократия практически избавилась от своих критиков, но, к сожалению, не от внутренних противоречий.
В июне 2006 г., когда Роберт Фицо триумфально победил на честных выборах и сформировал правительство Словакии в коалиции с экстремальными националистами Яна Слоты, Конституционный суд объявил, что некий гражданин подал иск об отмене итогов всеобщего голосования. Он заявил, что республика не смогла создать «нормальной» избирательной системы, а потому нарушила конституционное право граждан на мудрое государственное управление. В глазах истца избирательную систему, которая привела к власти столь разношерстную коалицию, нельзя признать «нормальной».
В аргументе есть доля истины. Право на разумное управление может вступать в противоречие с правом голоса и свободным волеизъявлением. Эта нестыковка в демократической системе всегда нервировала либералов. Суеверные люди, знакомые с трудами влиятельного либерального мыслителя XIX века Франсуа Гизо (1787–1874), могли бы заподозрить, что словацкий гражданин, обратившийся в Конституционный суд, – его реинкарнация.
Именно Гизо со своими коллегами был «доктринером», который не жалел красноречия, чтобы доказать, что демократия и хорошее государственное управление могут сосуществовать только в режиме ограниченного избирательного права. С его точки зрения настоящий сюзерен – это не народ, а человеческий разум. Поэтому голосование следует обсуждать с точки зрения правоспособности, а не прав. В XIX веке правоспособность определялась наличием недвижимости, имущества или образования. Только людям, имевшим необходимое образование или достаточно недвижимости, можно было доверить право выбора. Современным преемникам Франсуа Гизо труднее определить критерии правоспособности – почти у всех имеется какое-то образование, в то же время многие неохотно раскрывают информацию о своем имуществе и недвижимости. Получается, единственная гарантия того, что разум будет править бал – это введение всеобщего избирательного права. Но универсальное голосование не обязательно влияет на все сферы правления. Подобное мы все чаще наблюдаем в Евросоюзе.
Хотя мы все согласны с тем, что демократия означает способность граждан влиять на решения, затрагивающие их интересы, на деле этого не происходит. Им часто навязывают волю правительств, которые они не выбирали. В глобализированном мире мы все больше зависим от решений, принимаемых другими – теми, кто никогда не был и никогда не будет частью нашего общества. Поэтому появляется вполне естественное желание позаботиться о том, чтобы те самые «другие» не сделали неверный выбор от нашего имени.
По правде говоря, демократия никогда не была надежной гарантией против человеческих ошибок. По своей сути демократическое общество – общество, способное на самокоррекцию. Оно позволяет гражданам действовать на основе коллективного опыта, извлекая из него какой-то смысл и пользу. Поэтому неслучайно демократические конституции фактически представляют путеводители или инструкции по недопущению катастрофического сценария. Например, при чтении Основного закона Германии становится понятно, что это руководство по предотвращению прихода к власти демократическим путем второго Адольфа Гитлера. Таким образом, легитимность и преуспевание демократий не зависят от их способности обеспечивать всеобщее процветание и благоденствие (автократические режимы иногда вполне справляются с этой задачей). Успех не зависит и от того, насколько система делает людей счастливыми (нам хорошо известны многие демократические общества, в которых люди несчастны). Однако он определяется умением демократии корректировать политику и формулировать общие цели. Но именно это важное преимущество демократии подвергается сегодня сомнению.
Главный вопрос в том, смогут ли национальные демократии оставаться самокорректирующимися обществами, будучи зажаты в тисках между властью рыночной стихии и разочарованием избирателей. В книге «Парадокс глобализации» гарвардский экономист Дэни Родрик доказывает, что есть три способа преодоления коллизии между национальной демократией и мировым рынком. Можно ограничить демократию, чтобы обеспечить конкурентоспособность на мировых рынках, или сократить участие в глобализации в надежде на построение демократической законности на родине. Или глобализировать демократию за счет национального суверенитета. Однако нельзя одновременно жить в условиях гиперглобализации, демократии и самоопределения, хотя именно к этому стремится большинство правительств. Они хотят, чтобы у людей было право голоса, но не готовы позволить им выбирать «популистскую политику». Стремятся снижать расходы на рабочую силу и игнорировать социальный протест, но не могут публично согласиться с необходимостью «сильной руки». Одобряют свободную торговлю и независимость, но хотят быть уверены, что при необходимости (в момент кризиса, подобного нынешнему) вернутся к госуправлению экономикой. Так что вместо того чтобы выбирать между суверенной демократией, глобализированной демократией и авторитаризмом, дружественным по отношению к глобализации, политические элиты пытаются переосмыслить суть демократии и суверенитета, чтобы сделать невозможное возможным. В итоге мы получаем демократию без права выбора, суверенитет, лишенный всякого смысла, и глобализацию, не опирающуюся на легитимность.
То, что до недавнего времени было конкуренцией между государственной демократией и авторитаризмом, сегодня превратилось в спор между двумя видами утверждения об «отсутствии альтернативной политики». Главный лозунг демократической Европы гласит, что «не существует политической альтернативы» жесткой экономии, и избиратели, меняя правительства, бессильны изменить экономическую политику. Брюссель конституировал многие макроэкономические решения, такие как уровень бюджетного дефицита и государственного долга, фактически выведя их за рамки электоральной политики.
В России и Китае, в свою очередь, твердят, что «нет политической альтернативы» нынешним лидерам. Правящая элита проявляет больше гибкости, когда дело доходит до экспериментов с разными экономическими курсами, но выводит за рамки уравнения саму возможность бросить вызов тем, кто у власти. Людям не позволяют избирать «не тех», поэтому выборы либо контролируются, либо их итоги фальсифицируются, либо они вовсе отменяются под предлогом «хорошего управления страной». В последние годы мы видим в этих странах усиливающуюся нетерпимость к политической оппозиции и диссидентству.
Битва двох найобок: чому українці повертаються на окуповані території
Пенсіонери отримають автоматичні доплати: кому нарахують надбавки
Ціни на пальне знову злетять: названо причини та терміни подорожчання
Водіям нагадали важливе правило руху на авто: їхати без цього не можна
Поэтому нелегко понять, становятся ли наши демократии неуправляемыми из-за усиления влияния общества на процесс принятия решений или же голос граждан утратил силу из-за растущего воздействия мировых финансовых рынков и расширения демократического принципа самоуправления, который выходит за рамки политики.
ДИАЛЕКТИКА РЫНОК–ГОСУДАРСТВО / ХОЗЯИН–РАБ
Хотя история – лучший аргумент в пользу неразрывного единства демократии и рынка (в конце концов, большинство процветающих обществ являются рыночными демократиями), противоречия между этими двумя понятиями также хорошо известны любому исследователю. Хотя в демократиях все люди считаются равными (голос каждого взрослого гражданина имеет одинаковую силу), принцип свободного предпринимательства приводит к тому, что полномочия отдельных людей во многом зависят от того, какую экономическую стоимость они создают и каким недвижимым и движимым имуществом владеют.
Таким образом, справедливо ожидать, что среднестатистический избиратель в демократии будет защищать имущество богатых только в надежде, что это повысит и его шансы разбогатеть. Если капиталистическая система не имеет народной поддержки, то демократия не потерпит неравенства, воспроизводимого рынком. Опасения, что демократия уничтожит рыночные механизмы, широко распространены на правом фланге политического спектра. В то же время левые боятся, что материальное неравенство, постоянно воспроизводимое рынком, превратит демократический процесс в дешевую подделку. Джон Дюнн убедительно доказывает, что расхождение между идеалами эгалитарного общества и демократии объясняет всемирную привлекательность демократии в наше время. Именно радостное открытие, что современные выборы таят в себе опасности для богачей и сулят по крайней мере какие-то выгоды практически всем, способствует триумфу демократии в современном мире. Исторически противоречия между демократией и рынком разыгрывались на национальной почве. В последние три десятилетия рамки и фокус дискуссии резко сдвинулись.
Последним действием Сильвио Берлускони в ранге премьер-министра Италии осенью 2011 г. был проезд через толпы протестующих, которые выкрикивали: «Шут!» и «Позор!». Улицы за президентским дворцом заполнили демонстранты, скандировавшие лозунги, размахивавшие итальянскими флагами и стрелявшие в воздух пробками от шампанского, пока 75-летний медиамагнат подавал прошение об отставке президенту Италии. В одном углу хор пел «Аллилуйя» под аккомпанемент импровизированного оркестра. В другом ликующая толпа била в барабаны. Автомобили сигналили, пешеходы пели. Все походило на начало революции, но в действительности ничего подобного не произошло. Падение Берлускони едва ли можно назвать победой «власти народа». На самом деле триумф переживала власть финансов. Не воля избирателей сокрушила коррумпированную и неэффективную клику. Сигнал о том, что кавалер должен уйти, поступил от могущественного альянса финансовых рынков, брюссельской бюрократии и руководства Европейского центробанка во Франкфурте. Тот же альянс назначил преемника Берлускони на посту премьер-министра Италии – бывшего европейского комиссара и технократа Марио Монти. У людей на улицах Рима были веские основания, чтобы одновременно торжествовать и ощущать бессилие. Одиозный премьер ушел, но избиратель перестал быть самой влиятельной фигурой в раздираемой кризисом Италии. Празднование конца режима Берлускони напоминало воодушевление итальянцев, которые приветствовали победоносную армию Наполеона в 1796 году. Народ на улицах был не действующим лицом истории, а всего лишь зрителем.
В капиталистических демократиях правительства по-прежнему зависят от доверия избирателей, но характер зависимости изменился. В посткризисной Европе мы наблюдаем странное разделение труда между избирателями и рынками, когда дело доходит до работы правительств. Избиратели вправе решать, кто сформирует кабинет, – от их голосов все еще зависит «выбор» правящей партии, но рынки решают, какую экономическую политику будет это правительство проводить, независимо от того кто победил на выборах. Из жарких дебатов о будущем институциональной архитектуры еврозоны становится понятно, что новые правила еще больше ограничат способность избирателей влиять на принятие решений в сфере экономики. Но по логике гегелевской диалектики взаимоотношений между господином и рабом слабые национальные демократии все время «подкладывают свинью» всемогущим финансовым рынкам, как это случилось в Италии. Через год после того как по требованию рынков к власти пришел Монти, избиратели проголосовали за протестующего комедианта Беппе Грилло и за… Сильвио Берлускони, потому что чем больше политики пытаются лишить избирателей самой возможности ошибаться, тем больше у избирателей стимулов голосовать за скандальных личностей. «Феномен Грилло» в том, что комедиант-революционер ухитрился прельстить каждого четвертого итальянского избирателя, не пообещав, что будет лучше управлять, а заверив, что вообще не собирается входить в правительство со своей партией.
КОГДА ЛЮДИ ГОЛОСУЮТ ЗА ВСЕ
В 1972 г. социальный психолог Вальтер Мишель решил провести необычный эксперимент, чтобы понять, чем объяснить жизненный успех. Эксперимент был обезоруживающе прост. Каждому ребенку в детском саду «Бинг», расположенному на территории Стэнфордского университета, дали кусочек пастилы. Если ребенок не съедал его сразу, ему обещали два кусочка вместо одного. Цель заключалась в том, чтобы установить, как долго каждый ребенок сможет сопротивляться искушению и как это связано с его будущим. Вопреки господствующей точке зрения, утверждающей, что успех в жизни зависит исключительно от умственных способностей, эксперимент Мишеля указывал на то, что разум во многом находится во власти самоконтроля (результаты подтвердили его правоту). Способность сопротивляться искушению проглотить пастилу оказалась важнее для будущего успеха, чем высокие показатели IQ. В конечном итоге самоконтроль и сила воли оказались существеннее интеллекта.
Открытия Мишеля едва ли удивили протестантских теологов, которые давно уже учат, что жизнь на земле – не более чем сопротивление искушению съесть сладенькое. Ирония в том, что как раз в то время, когда Мишель опытным путем доказывал, что успех в основном зависит от того, что «вы не позволяете себе что-то сделать», западный мир двигался в противоположном направлении.
Социолог Даниэл Белл задался вопросом, не будет ли тотальная победа рынка в конечном итоге опаснее, чем распространение социалистической идеологии. Он беспокоился, что когда логика рынка будет принята в других сферах человеческой деятельности, таких как политика или культура, капитализм может стать собственным могильщиком. Разве эта логика не дает о себе знать в наш век, когда мы переживаем кризис управляемости? «Рынки – это машины для голосования, – сказал однажды Вальтер Ристон из “Ситибанка”. – Они функционируют посредством референдумов». Разве неверно то, что расширение демократического принципа самоуправления путем внедрения всенародного голосования по любому вопросу, не связанному напрямую с политикой, на практике способствует делегитимации институтов представительной демократии и снижению качества государственного управления?
Сегодня мы голосуем за все – за лучшую песню, за самый безвкусный фильм, за мастера-стоматолога. Младшее поколение не обязательно обретает опыт поведения в демократическом обществе на политическом поле. Можно сказать, что демократия стала вездесущей. Например, футбол все больше демократизируется. В 2008 г. команда третьего английского дивизиона «Эббсфлит» сделала большой шаг в направлении футбольной демократии – за скромный взнос в 35 фунтов стерлингов болельщики получили право управлять командой. С помощью интернета они в режиме реального времени голосовали по всем важным вопросам – от трансфера игроков и распоряжения бюджетом до дизайна сувениров и клубной символики, продаваемой в специализированных магазинах. 32 тыс. болельщиков из 122 стран присоединились к тому, что можно назвать «предельной футбольной фантазией». Люди получили возможность напрямую руководить футбольными командами в момент, когда стали утрачивать возможность влиять на государственную политику. Однако безудержное распространение демократии стерло границы между разными сферами человеческой деятельности – теми, где решения должны приниматься путем всенародного голосования или референдума и теми, которые должны зависеть от профессионализма и компетентности, – и одновременно делегитимировали выборные органы демократии.
Десять лет назад британское агентство YouGov провело сравнительное исследование группы политически активных молодых людей и заядлых участников реалити-шоу «Большой брат». Результаты разочаровали: британские граждане полагали, что их интересы лучше представлены в «Большом брате». Им было легче отождествлять себя с обсуждаемыми там героями и идеями. Шоу сочли более открытым, прозрачным и лучше представляющим их интересы. Формат реалити-шоу давал возможность почувствовать себя значимыми людьми в обществе. На самом деле именно демократические выборы должны были пробуждать подобные чувства, но не смогли этого обеспечить. Логические последствия подобного настроя налицо – снижение избирательной явки в большинстве западных демократий. С другой стороны, менее всего склонны приходить на избирательные участки бедные, безработные и молодежь – все те, кто теоретически должны были бы проявлять больший интерес к использованию политической системы для изменения своей участи.
Поэтому парадоксальный итог расширения демократического принципа самоуправления и выведения его за рамки политического процесса состоит в том, что теперь, когда мы голосуем за все, собственно политические полномочия избирателя резко сократились.
В эпоху устойчивых национальных демократий простой избиратель и гражданин обладал полномочиями, потому что был одновременно солдатом, работником и потребителем. Имущество богатых зависело от готовности работников защищать капиталистический порядок. Избиратель-гражданин имел большое значение, потому что защита страны зависела от его мужества в противостоянии с врагами. Он был важен, потому что его труд делал страну богатой, а потребление было двигателем экономики.
Чтобы понять, почему сегодня граждане на Западе не могут легко контролировать политиков демократическими способами, стоит взглянуть на размывание невыборных форм зависимости политиков от граждан. Когда гражданин-солдат заменяется профессиональной армией и беспилотниками, один из главных мотивов, по которым элита может быть заинтересована в общественном благополучии, существенно ослабевает. Заполнение рынка труда низкооплачиваемыми иммигрантами и перемещение производства товаров в страны с дешевой рабочей силой также уменьшают готовность элит к сотрудничеству. В течение нынешнего экономического кризиса стало очевидно, что показатели американского фондового рынка больше не зависят от потребительского спроса жителей США – и это еще одна причина, по которой граждане теряют рычаги воздействия на правящие группы. Именно уменьшение влияния гражданина – солдата, потребителя и работника – объясняет утрату избирателями полномочий и реальных прав, а также растущую неуправляемость современных демократий.
ЭТО ЭЛИТЫ, ГЛУПЫШ?
Еще один ключевой вопрос, на который надо найти ответ – почему меритократические элиты вызывают у людей такое негодование и неприятие. «Меритократия, – писал Ральф Дарендорф, – довольно неблагозвучное слово. Оно означает власть тех, кто имеет заслуги, то есть власть наиболее одаренных и образованных. Кто не желал бы жить при меритократии? Она, конечно, предпочтительнее плутократии, где богатство и состояние определяют статус человека в обществе, или геронтократии, в которой возраст выводит человека на вершину социальной лестницы, или даже аристократии, в которой главное значение имеют унаследованные титулы и состояния». Философы Платона, наверно, были одними из первых известных нам меритократов, которые претендовали на власть по причине собственных познаний и компетентности. Сложность окружающего мира объясняет, почему естественно ожидать от людей, что они хотят видеть на руководящих должностях наиболее образованных и компетентных людей. Складывается впечатление, будто сложность мира естественным образом должна сделать меритократию востребованной. Но на практике все гораздо сложнее.
Легитимность экспертов и профессионалов стала одной из первых жертв усложнения окружающего мира. Хотя наука и технология играют в нашей жизни все более заметную роль, исчезли «консенсус экспертов» и ссылки на науку как авторитетный источник. Нынешние дебаты об изменении климата – хрестоматийный пример дискуссий, в которых у обеих сторон имеются свои ученые, приводящие научные доказательства для обоснования двух противоположных точек зрения. Оказалось, что социальные издержки меритократии не так уж малы. Как ни странно, сам термин «меритократия» впервые появился не в древнем трактате о хорошем правлении, а в названии антиутопического сочинения британского социолога Майкла Янга, опубликованного в середине прошлого века. По мнению Янга, меритократическое общество – не мечта, а кошмарный сон. Это общество, для которого характерно вопиющее неравенство доходов; его граждане утрачивают чувство политической общности, демократия становится надувательством, перспективная социальная мобильность заменяется элитами, стоящими на страже своих интересов и не пускающими других в свой узкий круг. Вознаграждение людей в соответствии с их способностями и уровнем образования означает, что немногие получают много, а многие не получают почти ничего. Многие апокалиптические предсказания Янга сегодня стали действительностью.
Укоренение меритократического принципа означает, что мы стали богаче, но неравенство проявляется острее, чем 30–40 лет назад. В 2007-м предкризисном году доходы 0,1% американских домохозяйств в 220 раз превышали средние доходы 90% семей, находящихся на дне общественной иерархии. В 2011 г. 20% населения США владели 84% совокупного национального богатства, и подобное положение характерно не только для Соединенных Штатов. Глобализация привела к уменьшению неравенства между государствами, но почти повсеместно усугубила неравенство внутри стран. В эгалитарной Германии неравенство в последнее десятилетие нарастало быстрее, чем в большинстве развитых капиталистических государств. И этот рост сопровождается снижением социальной мобильности. Данные показывают, что бедные дети, лучше богатых учившиеся в школе, реже заканчивают колледж, но даже если заканчивают, их доходы все равно ниже, чем у плохо учившихся детей богачей. Короче, расходы на образование действительно окупаются, но образование – скорее привилегия, чем социальный лифт.
В течение многих лет Франция и Япония были олицетворением меритократии, то есть демократиями, которые управляются меритократическими элитами. Но неспособность именно этих двух наций справиться с вызовом глобальной конкуренции – еще один повод усомниться в преимуществах общества, управляемого лучшими и наиболее высокообразованными его членами. Очень часто компетентность меритократов в отрыве от реального жизненного опыта приводит к выбору неверного политического курса. Хотя меритократическое правление выигрывает от общих ценностей, опыта и кодекса чести людей, находящихся у власти, оно также сопряжено с рисками группового мышления и политического высокомерия. Многие спешат приписать успехи коммунистического Китая его меритократической философии государственного управления, но истина в том, что меритократия в Китае зачастую используется лишь для обоснования принимаемых решений, но отнюдь не всегда служит критерием для их принятия. Человек «ниоткуда» скорее может случайно стать президентом США, чем лидером Китая, поскольку КПК разработала сложную стратегию рекрутинга и продвижения своих кадров. Но также очевидно, что ни в России, ни в Китае карьерный рост губернаторов никак не связан с экономическими показателями их регионов. Это не значит, что образование и опыт в КНР не имеют значения, но покровительство важнее. Интересно отметить, что из 250 членов провинциальных комитетов Компартии Китая – элитарной группы, включающей партийных руководителей и губернаторов, – 60 имеют докторские степени (впечатляюще высокий процент), но 50 из 60 получили их, уже находясь на высоких государственных постах. Это означает, что, хотя докторская степень повышает карьерные возможности в Китае, гораздо важнее нахождение в высших эшелонах власти.
В случае с Россией опрос, проведенный журналом «Русский репортер» в конце 2011 г., выявил, что в отличие от китайского режима и своего советского предшественника система управления, построенная Владимиром Путиным, не заботится в социальном, профессиональном или географическом представительстве, когда речь заходит о формировании национальной элиты. Оказалось, что люди, занимающие 300 ведущих постов в правительстве и крупных государственных компаниях, – выходцы из очень узкого сферы. Наиважнейший фактор, влияющий на членство в элитарном кружке, – личное знакомство с Путиным до того, как он стал президентом. Короче, Россия управляется группой старых товарищей, и тот факт, что среди друзей президента оказалось несколько талантливых и образованных управленцев, можно считать большой удачей.
Джон Роулз высказал точку зрения многих либералов, попытавшись доказать, что быть неудачником в меритократическом обществе не столь болезненно, как в обществе неприкрыто несправедливом. В его понимании справедливость правил игры примиряет людей с отсутствием успеха. Но либералы не всегда лучшие психологи и специалисты по внутреннему миру «лузеров». На самом деле гораздо болезненнее скатиться на дно в обществе, которое все время вынуждает человека брать на себя вину за провалы, чем там, где все понимают, что неудачу можно списать на неадекватную общественно-политическую систему.
Короче, в нашем взаимозависимом мире элиты гораздо меньше зависят от сограждан. Традиционно аристократы имели круг обязанностей, которые их с детства приучали выполнять. Тот факт, что целые поколения предшественников, смотревших на них с портретов, развешанных по стенам замков, несли бремя происхождения, заставлял каждую новую генерацию относиться к своим привилегиям со всей серьезностью. Например, в Великобритании процент парней из высшего класса, погибших в Первой мировой войне, был выше соответствующего процента из низших классов. Но новая элита не знает, что такое жертва. Ее сыновья не гибли на полях сражений. Сама природа новой элиты делает этих людей практически неуязвимыми для власти государства. Дети не зависят от всеобщей системы образования (они обучаются в частных учебных заведениях) или от институтов государственного здравоохранения (могут позволить себе лучшие частные клиники). Они утратили способность разделять проблемы и страдания простых людей, для которых обособленность элит оборачивается утратой гражданских полномочий и рычагов воздействия на высшие эшелоны.
Что делает нынешние элиты недоступными, так это их «конвертируемость» и сознание того, что они «правильно» делают деньги, никому ничем не обязаны и не принадлежат ни к какому сообществу. Свобода от всяких обязательств – одновременно благословение и проклятие. Она избавляет элиту от давления со стороны электората, но обрекает ее на нелегитимность. Наиболее наглядный пример – особое отвращение, которое народ питает к финансовой братии. Землевладелец не может увезти с собой земельные угодья, промышленник не заберет завод, а финансист легко перемещает свои активы. Эти элиты самонадеянны в силу своей мобильности и потому что не считают себя частью общества.
Взаимодействие между народом и меритократическими элитами стало напоминать отношения современных футбольных клубов с их болельщиками. Ведущие клубы тратят невероятные суммы, чтобы заполучить лучших игроков и доставить радость фанатам. Зато теперь только неизменные победы могут гарантировать лояльность фанатов, потому что футболистов и их болельщиков ничто больше не связывает. Они не живут в одном дворе или районе, у них нет общих друзей. Большинство тех, кто защищает цвета именитых клубов, съезжаются со всего мира. Фанаты боготворят свои команды, когда те побеждают, но не желают о них ничего знать, когда они начинают проигрывать.
Меритократическая элита меркантильна по своей природе. Ее представители не принадлежат к обществу, но хотят, чтобы ими восхищались, их уважали и даже любили. Новая мировая элита видит себя примерно так же, как Маркс описывал пролетариат в «Коммунистическом манифесте», – как производительную силу общества: их отчизна – весь мир, и им принадлежит будущее. Так что президент Владимир Путин отнюдь не одинок в желании национализировать элиты, на его стороне протестные движения, возникшие в Европе в последние годы. Именно отсутствие общности и родства с народом делает элиты столь глубоко презираемыми и ненавидимыми. Парадокс современной демократии лучше всего сформулировал Стивен Холмс, профессор права в Нью-Йоркском университете. Важнейший вопрос сегодня – где взять элиты, которые одновременно были бы легитимны на местном и международном уровне?
Парадокс нелегитимности меритократических элит свидетельствует о том, что истинная сила и влияние проистекают не из независимости элит от общества, а скорее наоборот, из их зависимости. Люди доверяют лидерам не только по причине их компетентности, но также благодаря убежденности, что они останутся с ними в одной лодке во время кризиса, а не бросятся со всех ног к аварийному выходу. «Конвертируемая» компетентность нынешних элит – тот факт, что они одинаково хорошо могут управлять банком в Болгарии и в Бангладеш, – вызывает подозрительное отношение простых людей, поскольку те совершенно справедливо опасаются, что в случае бедствия меритократы попросту соберут вещи и отчалят, вместо того чтобы разделять с ними бремя кризиса. Тот факт, что элиты приватизировали «аварийный выход», не только делает эти социальные слои менее легитимными, но значительно уменьшает их влияние и могущество.
В фильме «Елена» российского режиссера Андрея Звягинцева прекрасно отражена динамика отношений между элитами и массами в раздробленном и разобщенном обществе. Это история супружеской пары. Елена – женщина на седьмом десятке, замужем за богатым бизнесменом, который сделал себя сам и уже вышел на пенсию. Постепенно становится понятно, что муж принадлежит к группе преуспевших мужчин, которых сегодня называют «однопроцентниками». Он знакомится со своей женой, представительницей «99 процентов», медсестрой, в больнице, где лечится после сердечного приступа. Они спят в разных комнатах, завтракают отдельно и смотрят любимые телепрограммы по разным телевизорам. Она ухаживает за ним, а в свободное время присматривает за семьей своего сына – разгильдяя и гуляки, живущего в старом многоквартирном доме на окраине. Когда муж-однопроцентник отказывается оплачивать обучение внука Елены (потому что тот не заслужил) и тем самым помочь ему избежать службы в армии, Елена добавляет таблетку виагры к лекарствам, которые принимает муж, зная, что его сердце не выдержит этой смеси. Семья сына переезжает к ней в роскошную квартиру теперь уже покойного мужа. Это своего рода аллегория классовой войны в меритократическом XXI веке: ни забастовок, ни революций. Только разгневанная медсестра и смерть от виагры.
ВЫХОД
«Если мы действительно желаем понять, куда движется мир, – писал философ и мистик Гилберт Кит Честертон, – неплохо было бы взять какой-нибудь заезженный речевой штамп из прессы и изменить его значение на противоположное: может быть, тогда он покажется более осмысленным?». В нашем случае стоит задаться вопросом: будет ли общество в случае дальнейшего развития демократии и меритократии более управлямым или менее? Размышляя над странными взаимоотношениями между демократией и меритократией в эпоху глобального политического пробуждения и усугубляющейся взаимозависимости между странами, можно прийти к некоторым предварительным заключениям.
Во-первых, мы наблюдаем не переход власти от элит к народу или от государственных институтов и учреждений к негосударственным организациям, а процесс ее распыления. Какой бы ни была ваша роль в политическом процессе, у вас есть ощущение, что власть находится где-то еще. В наши дни граждане, несмотря на расширяющиеся права и возможности влиять на события, чувствуют, что утрачивают влияние. С их точки зрения, не только деньги, но и власть сосредоточилась в руках немногих людей на самом верху. Но бизнес и политические элиты также понимают, что все меньше способны воздействовать на события. Как точно подметил Мозес Наим, «власть утратила былую покупательную способность… ее легче получить, труднее использовать и легче потерять». У распыления власти есть побочное следствие – рост популярности теорий заговора.
Во-вторых, из нынешнего кризиса управляемости нельзя было бы выйти только за счет стимулирования более деятельного участия масс в политическом процессе. Свободные и справедливые выборы все еще важны для обеспечения более эффективной управляемости нашего общества, но в силу слабости политических партий и истончения идеологической составляющей, быстро снижается значение легитимности «на входе». Граждане все меньше готовы доверять руководителям просто потому, что проголосовали за них на честных выборах. Недоверие политическим лидерам стало самой сутью сегодняшней демократии. Как верно пишет французский политолог Пьер Розанваллон, «народный суверенитет все чаще проявляется в демонстративном отказе и отмежевании граждан и в процессе выборов, и в качестве реакции на действия правительства. Таким образом, новая «демократия отвержения» накладывается на изначальную «демократию конструктивных предложений». Народное участие сегодня все чаще означает тысячи демонстрантов на улицах, которые договариваются о встрече с помощью социальных медиа с единственной целью – заявить не о поддержке определенного политического курса, а о неприятии государственных решений. Еще одним проявлением новой «демократии отвержения» стала готовность людей голосовать за любого новичка на политическом поприще. Например, в Болгарии за 12 лет на выборах дважды побеждала непарламентская партия.
В-третьих, «меритократический стимул» также не исправит систему, потому что компетентность элит во многом оспаривается, как уже было показано, и для любой политической системы рискованно полагаться на легитимность «на выходе». В эпоху, когда власть гражданского общества носит преимущественно негативный характер, воспринимается как право «отвергать и протестовать», одно из важных преимуществ меритократии и сплоченности элиты превращается в фактор ее уязвимости.
Качество управления в посткризисном мире, где можно ожидать низкие темпы экономического роста и высокую политическую турбулентность, скорее всего, будет определяться двумя важными факторами.
Для повышения управляемости демократиями в Европейском союзе чрезвычайно важна способность конвертировать «гражданский шум» в «политический голос». Другими словами, превращать «негативный суверенитет» гражданского общества в более или менее связные позитивные требования и обращать протестные движения в структурированную политическую силу. В случае с Россией и Китаем, где кризис приводит к обострению нетерпимости к любой политической оппозиции, повышение управляемости общества будет зависить от готовности режима терпеть разногласия в правящей элите.
Настала пора «реформатору» уступить место «реформисту» в качестве главной фигуры мировой политики. Несмотря на внешние сходства, реформист во многом отличен от реформатора, канонизированного в последние три десятилетия. Реформатор знает одну важную истину и представляет себе развитие в виде достижения одной цели путем устранения препятствий и проведения правильного политического курса. Реформатор – твердокаменный идеолог, подчас невосприимчивый к местной специфике. Но именно твердостью и непреклонностью объясняется его успех в преобразовании общества. В эпоху растущей неопределенности у него всегда есть ясные и неизменные рецепты.
Реформист, напротив, – хитрый лис, который видит возможности там, где другие видят только проблемы. Он знает, куда хочет прийти, но позволяет дороге вести его к этой цели. Реформист – это прогрессивный оппортунист, никогда не теряющий оптимизма и готовый формировать немыслимые коалиции для достижения нужного политического результата. Он гений не последовательности, а приспособления. И мир сегодня нуждается как раз в реформистской элите.
«Когда я начинаю размышлять над главной причиной краха правящих классов, – писал Алексис де Токвилль в “Воспоминаниях”, – перед глазами мелькают разные события и люди, случайные или поверхностные причины. Но поверьте, что главная причина, по которой люди теряют власть, в том, что они недостойны ее иметь и ею пользоваться».
Автор — председатель Центра либеральных стратегий в Софии и постоянный научный сотрудник Института гуманитарных наук в Вене.
Источник: Россия в глобальной политике